Ламунский с тоской смотрел на то место, которого он так вожделел. Ирония судьбы — явиться сюда не победителем, как он ожидал, а униженным пленником каких-то дикарей в набедренных повязках.
Его провели в бывший зал приемов, где предводитель, действуя кинжалом нарочито грубо и нанося небольшие порезы, срезал с герцога всю одежду со словами:
— Рабы не имеют права без разрешения хозяина носить одежду. Ты раб! Стой и жди решения своей участи!
В ожидании прошло около двух часов. Герцог буквально валился с ног, но находившийся рядом охранник при каждой его попытке переступить с ноги на ногу или присесть, бил его кнутом, отчего тело пленника скоро покрылось кровоточащими рубцами.
Наконец дверца позади трона императоров Истрии открылась, и оттуда вышел сухой стройный человек с бесстрастным выражением жесткого хищного лица. Было видно, что он тут главный, потому что все охранники подобострастно склонили перед ним голову, а Ламунского заставили — пинками и ударами — лечь ничком, приказав ему не поднимать глаза без разрешения.
В тишине зала прозвучал бесцветный, тихий голос аштарийца:
— Значит, вот это тот самый Ламунский, что испортил нам все дело, убив императора Истрии. Ну что же, он будет отвечать за свое преступление. Доставьте его в темницу и посадите на цепь. Не калечить — он должен сам идти и соображать, что происходит. Давать ему еду.
Ламунский не понимал, что действительно происходит, ему хотелось крикнуть: я ваш, я свой, я буду вам служить! — но из горла вырвалось только хриплое карканье, когда носок сапога одного из охранников воткнулся ему в почку и вызвал такую дикую боль, что герцога скрючило, а перед глазами замелькали красные круги.
Его подняли и поволокли по полу, сдирая о шероховатости и выбоинки кожу, привыкшую к шелкам и тонкой, особой выработки шерсти, производимой на Великих равнинах юга…
С тех пор Ламунский сидел в этой вонючей клетушке, заживо поедаемый насекомыми. Два раза в сутки ему приносили какую-то кашу-размазню с куском хлеба и кувшин воды. Он посчитал, что находится в темнице трое суток. Время тут текло медленно и страшно, с каждой секундой приближая к неизвестности, не обещавшей ему ничего хорошего. Герцог не строил иллюзий — он знал, что все очень, очень плохо, и только не понимал одного: за что? Почему завоеватели отнеслись к нему так плохо, ведь дворяне всегда были опорой государства, особенно такие родовитые, как он.
По логике событий его должны были бы приблизить к трону, дать ему какие-то титулы, блага, с тем чтобы он проводил политику, необходимую новому императору. Однако этого не произошло, и он терялся в горестных догадках. Ну да, он виновник того, что убит император, — ну и что? Да мало ли бывало интриг и мятежей — им-то какое до этого дело?
Но, видимо, дело было. На четвертый день дверь клетушки открылась, и грубый голос охранника сказал:
— Выходи! Давай быстрее! Шевели, шевели копытами, герцогское отродье!
Ламунский покорно вышел из камеры, позванивая цепью — она была длинной и позволяла ему выйти в коридор, ее роль скорее всего была больше унижающей, чем функциональной: человек, как сторожевая собака, сидел на цепи и это сбивало с него спесь, указывая на место в этом мире.
Цепь сняли, разомкнув замок тонким сложным ключом, несколько толчков древком копья, оставившим синяки на спине, — и вот Ламунский идет за охранником по длинному коридору, мимо клеток, густо набитых стонущими и молящими сжалиться людьми, в которых можно узнать людей, бывших ранее солдатами армии герцога.
Кто-то из них узнал его, и в его щеку влетел горячий, пахнущий гнилыми зубами плевок:
— Ламунский! Тварь! Ты нас завел сюда, гнида! Будь ты проклят, ослиная башка!
Плевки летели со всех сторон, и Ламунский, устав их вытирать, шел весь покрытый этими сгустками благодарности от своих бравых солдат.
Его около получаса везли в открытом возке, на котором стояла клетка с железными прутьями, и скоро он оказался на базарной площади, где уже сколотили помост.
Его вывели из клетки и дали выпить какой-то напиток с остро-пряным вкусом, отчего его голова стала ясной, а тело вдруг яростно зачесалось так, как никогда, — он не знал, что ему дали специальное снадобье, обостряющее восприятие, но все укусы насекомых, все царапины и синяки он стал чувствовать многократно сильнее.
Руки герцога связали, а потом закрепили над головой так, что он стоял, как свечка, глядя на толпу молчащих людей, согнанных сюда стражей. Впрочем, люди и не особенно переживали, что их сюда согнали, — все какое-то зрелище, не каждый же день казнят герцогов!
Вперед вышел глашатай и зачитал текст с пергамента. Из него явствовало, что герцог Ламунский является преступником, который убил своего благодетеля-императора, а каждый, кто покушается на власть, на тех благодетелей, которые кормят этот народ, должен понести за это наказание. И поэтому он приговаривается к казни через мучения.
Герцог замер — он уже простился с жизнью, и теперь у него было одно желание — умереть как можно быстрее, и так, чтобы это помнили, — гордо, молча, как подобает воину.
Увы, и это ему не удалось…
Герцог кричал, как раненый заяц, и дергал ногами, когда ему щипцами вырывали гениталии, а потом страшно верещал, когда с него, как чулки с ног дамы, снимали кожу. Ему не давали умереть — время от времени подходил лекарь-маг и подлечивал его до такой степени, чтобы он мог и дальше кричать и страдать. Люди, привыкшие к виду различных казней и пыток, падали в обморок — жестокость захватчиков была поистине беспредельной.